Грани скандала: повесть А.И. Тарасова-Родионова "Шоколад" в политическом контексте 1920-х годов | История и литература | История и литература

 

О проекте О проектеКонференции КонференцииКонтакты КонтактыДружественные сайты Дружественные сайтыКарта сайта
Главная История и литература Грани скандала: повесть А.И. Тарасова-Родионова "Шоколад" в политическом контексте 1920-х годов  
Грани скандала: повесть А.И. Тарасова-Родионова "Шоколад" в политическом контексте 1920-х годов

Д. Фельдман, А. Щербина

Дебют и эндшпиль

В декабре 1922 года журнал “Молодая гвардия” опубликовал “фантастическую повесть” А. Тарасова-Родионова “Шоколад”   [1].

“Фантастической” назвал ее сам автор, но причины такого определения жанра были вовсе не очевидны.

Главный герой — Зудин, председатель губернской ЧК. Рабочий, ставший профессиональным революционером, прошедший тюрьмы и ссылки, он без колебаний отдает приказы о расстрелах. Среди арестованных в квартире одного из участников контрреволюционного заговора — бывшая балерина Вальц. На допросе она сообщает Зудину, что с заговорщиками знакома лишь постольку, поскольку ранее, вынуждаемая голодом, уступала домогательствам этих богатых поклонников балета. Чекист, сочтя Вальц “жертвой эксплуатации”, не только освобождает ее, но и принимает на работу в качестве канцеляристки. Вальц знакомится с женой своего начальника и его двумя детьми. Затем, придя на квартиру Зудина, дарит жене пару шелковых чулок, детям по плитке шоколада, объясняя, что подарки — из ее “старых запасов”. Чекист, вернувшись домой и узнав о подарках, требует, чтобы жена их вернула. Но жена уговаривает его не обижать Вальц. Между тем Вальц, ссылаясь на Зудина, вымогает взятку у отца одного из арестованных. Слухи о чекистах-взяточниках распространяются по городу. В результате ЦК партии присылает специальную комиссию для расследования. Невиновность председателя губернской ЧК установлена, однако сотрудник ЦК, “старый работник партии”, объясняет Зудину: из-за его оплошности партия дискредитирована, и теперь население города не поверит в невиновность бывшего чекиста. В общем, не прояви Зудин “слабости”, не пожалей красотку-балерину, жена не польстилась бы на шелковые чулки и шоколад, тогда и беды бы не было, потому как у Вальц не было б возможности вымогать взятку. И Зудин соглашается, что его следует расстрелять как взяточника ради сохранения авторитета партии.

В событиях, описанных Тарасовым-Родионовым, ничего фантастического не было. Скорее всего, автор, объявивший повесть “фантастической”, пытался таким образом привлечь внимание читателей к эпизодам, которые считал не относящимися к действию, но существенными в аспекте осмысления конфликта и характеров “Шоколада”. Имеются в виду сны Зудина. Чекисту, арестованному после приезда комиссии ЦК, снятся европейские, американские, африканские, русские рабочие и крестьяне, обвиняющие его в предательстве: из-за шоколада революционер дискредитировал партию, которой служил всю жизнь. Благодаря снам Зудина шоколад становится символом предательства. А еще — символом слабости, жалости, стремления к роскоши и т.п.

Трудно сказать, насколько удалось Тарасову-Родионову задуманное. Но в периодике его “фантастическая повесть” обсуждалась долго. При этом оценка “Шоколада” в аспекте эстетическом сомнений почти ни у кого не вызывала: оценивали “фантастическую повесть” крайне низко. Спорили же, главным образом, об идеологических установках автора и персонажей. Некоторые критики настаивали, что Тарасов-Родионов, писавший о массовых расстрелах в ЧК, о смертном приговоре, вынесенном заведомо невиновному партийцу, оклеветал и чекистов, и партию.

“Шоколад” был дебютом Тарасова-Родионова в художест-венной литературе, причем дебют сразу же принес автору известность. Точнее, скандальную известность. О “Шоколаде” и через десять, и через пятнадцать лет упоминали критики в обзорах “новейшей литературы”, не забывали Тарасова-Родионова и составители биобиблиографических справоч-ников.

Если верить справочным изданиям, он родился в семье землемера в 1885 году. В двадцать лет студент-юрист Казанского университета стал большевиком. Диплом он получил, сдав экзамены экстерном. Во время мировой войны был мобилизован, закончил военное училище, был офицером. Служил под Петроградом, участвовал в февральских и октябрьских событиях 1917 года. В 1921 году Тарасов-Родионов, сделавший карьеру в армии, стал начальником и комиссаром Московских курсов командиров полков. С 1922 года — писатель   [2].

Он был одним из организаторов группы “Октябрь”, затем — Российской ассоциации пролетарских писателей. Правда, его писательская карьера — после “Шоколада” — не слишком примечательна. Он опубликовал еще несколько повестей, печатал литературно-критические статьи в периодике, выпустил две книги романа-трилогии о гражданской войне   [3]. Но для критиков и большинства читателей оставался автором скандальной повести о чекистах. Все, что он публиковал позже, критики соотносили с “Шоколадом”. В 1937 году Тарасов-Родионов арестован. Инкриминировали ему “измену Родине”. Невиновным признали уже посмертно — в 1956 году.

После ареста Тарасова-Родионова обсуждение “Шоколада” прекратилось надолго. Скандальная повесть, как и публикации других “изменников”, повсеместно изымалась из библиотек, даже упоминания о ней в печати считались недопустимыми — без особого на то разрешения цензуры.

Вне СССР итоги впервые были подведены в 1939 году. “Социалистический вестник” опубликовал в одиннадцатом номере “Литературные заметки” В. Александровой (Шварц), где осмыслялась роль скандальной повести в советском литературном процессе. Александрова назвала Тарасова-Родионова “старым писателем-большевиком”, который был “заклеймен” после издания “Шоколада”: “Появление этого произведения вызвало в свое время резкий отпор официальной критики, но, может быть, именно поэтому “Шоколад” приобрел большую популярность в среде коммунистической молодежи”. Сюжет “Шоколада”, по мнению Александровой, “предвосхищает ту эволюцию коммунистической этики, которая привела компартию к московским процессам”   [4].

Такого рода суждения воспроизводились и при переиздании работ Александровой в 1950–1960-е годы. Во многом ее стараниями за “Шоколадом” и утвердилась репутация “опальной повести”. Ну а Тарасов-Родионов рассматривался как “опальный писатель”, своего рода нонконформист. Однако большинство русских эмигрантов, следивших за советской литературой, считали автора “Шоколада” носителем и пропагандистом специфически советских антигуманистических установок. Потому, вероятно, филологи, профессионально изучавшие советскую литературу, обычно не уделяли Тарасову-Родионову внимания. В лучшем случае о нем лишь упоминали, перечисляя других малозначительных писателей, отмеченных все же вниманием критики в 1920–1930-е годы   [5].

В СССР после реабилитации Тарасова-Родионова упоминания о нем изредка появлялись в учебных пособиях, научных трудах и справочных изданиях. Но и через десять лет сообщения о Тарасове-Родионове были предельно краткими, а дискуссии о “Шоколаде” не анализировались даже в работах, посвященных истории советской журналистики   [6].

Принципиальных изменений не произошло и в 1970-е годы, хотя статья о Тарасове-Родионове была помещена в девятитомной Краткой литературной энциклопедии. Автор ее сообщал, что в повести “Шоколад” Тарасовым-Родионовым “за-тронута тема о вредном влиянии бурж. идеологии, но вместе с тем писатель ошибочно утверждал мысль о несовместимости личных интересов и обществ[енного] долга”   [7]. Кстати, подобного рода суждения воспроизводились и почти пятнадцать лет спустя   [8].

Во второй половине 1980-х годов опыт “русского зарубежья” актуализовался по отношению к Тарасову-Родионову.

Чем плоха была скандальная повесть для советских критиков 1920–1930-х годов, тем хороша она стала в новых условиях. Конфликты и характеры, которые некогда признавали надуманными или искаженными, были объявлены зеркальным отражением конфликтов и характеров эпохи гражданской войны   [9]. В жестокости и фанатизме главного героя, в его готовности жертвовать всем и всеми исследователи видели типологические особенности советских идеологических установок. А на этом основании можно было еще раз подчеркнуть: миллионы безвинных жертв — не случайность, а закономерный итог, причем итог, предсказуемый еще в 1920-е годы   [10].

Анализ партии

“Шоколад” и ныне остается аргументом в полемике об уроках истории. Соответствующим образом определено место “Шоколада” в истории отечественной литературы — “опальная повесть”.

Такой подход возможен, однако вне сферы анализа остается реальный политический контекст эпохи.

Вряд ли нужно доказывать, что у советских цензоров и советских критиков были примерно одинаковые представления о допустимом в советской печати. И все же повесть Тарасова-Родионова, авторитетными критиками признанная неуместной в политическом отношении, была опубликована. Мало того, “Шоколад” еще и переиздавали — в 1925 году, затем в 1927 году, в 1928-м и, наконец, в 1930 году.

Конечно, все это можно попытаться объяснить спецификой советского литературного процесса.

До 1931 года, как известно, издатели ориентировались на читательский спрос: даже от государственных издательств в эпоху так называемой “новой экономической политики” требовалась прибыль. Потому и переиздания можно, вроде бы, объяснить соображениями экономического характера. Интерес читателей можно, даже и с учетом крайне низкого литературного уровня “Шоколада”, объяснить тематикой. Все-таки — повесть о чекистах. А прекращение изданий в начале 1930-х годов можно объяснить изменением политической и экономической ситуации, “свертыванием нэпа”, то есть ослаблением воздействия экономических факторов и усилением воздействия факторов идеологических   [11].

Но подобного рода объяснения в данном случае вряд ли достаточны.

Ажиотажный или хотя бы устойчивый спрос на повесть Тарасова-Родионова не фиксируется периодическими изданиями, отражавшими тогда читательские интересы по материалам статистики библиотек и статистики книжной торговли. Не так уж и популярен был “Шоколад” — “в широких читательских кругах”. Что касается темы, вызывавшей читатель-ский интерес, то, как известно, о чекистах в 1920-е годы написал не только Тарасов-Родионов. И бранили критики не только Тарасова-Родионова.

Доставалось, например, И. Эренбургу, который выпустил в 1923 году нашумевший роман “Жизнь и гибель Николая Курбова”. Главный герой романа — чекист, как и Зудин, и тоже занимает достаточно высокий пост. Он, как и герой “Шоколада”, бессребреник, аскет, он тоже всю жизнь посвятил служению партии, он тоже беспощаден к врагам. Став чекистом, он тоже бестрепетно подписывает “расстрельные” приговоры. Правда, у Курбова, в отличие от Зудина, семьи нет. Женщин Курбов сторонился всегда: служение великой идее не оставляло времени и сил на что-либо еще. Он абсолютно безупречен. Но и он “проявил слабость”. Влюбился в участницу контрреволюционного заговора, получившую задание убить чекиста Курбова. И хотя юная заговорщица отказалась от своего намерения, полюбив чекиста, он не простил себе “проявления слабости” и застрелился.

Весьма важно, что в романе Эренбурга безвинных не расстреливают, да и главный герой казнил себя, пусть и без вины, сам. Кстати, Эренбург, в отличие от автора “Шоколада”, был писателем весьма популярным. Но его скандальный роман более не издавали.

О массовых расстрелах в “подвалах ЧК”, о чекисте, который буквально утратил рассудок, не в силах вынести повсе-дневной жестокости своей работы, написал в 1923 году повесть “Щепка” В. Зазубрин. В его повести вовсе безвинных не расстреливают, главного героя товарищи по партии не казнят, напротив, заботятся о его здоровье. Но эту повесть вообще не опубликовали. Цензура не пропустила   [12].

“Шоколад” же переиздали четыре раза в течение восьми лет. Ни случайностью, ни коммерческими соображениями объяснить это нельзя.

Вызывает удивление и административная карьера автора “Шоколада”. Один из создателей Российской ассоциации пролетарских писателей, которому партийный стаж, военные заслуги, наконец, образование должны были бы обеспечить достаточно высокий пост в этой организации, такого поста не занял.

Конечно, это можно попытаться объяснить спецификой рапповской кадровой политики.

Высокий пост в рапповской иерархии получал далеко не каждый литератор с “дооктябрьским партийным стажем” и университетским дипломом. Аналогичным образом не каждый литератор, в прошлом сделавший военную карьеру, мог претендовать и претендовал на руководство “неистовыми ревнителями”. Обычно решающую роль играли связи: личное знакомство с представителями высшего партийного руководства.

Но в данном случае такие объяснения вряд ли достаточны, если вообще приемлемы.

Сочетание солидного партийного стажа, высшего образования, армейского организационного опыта и участия в создании РАПП — уникально. И если судить по опубликованным биографиям Тарасова-Родионова, у него не могло не быть личных контактов с представителями высшего партийного руководства.

Допустимо, конечно, что Тарасов-Родионов увлекся литературой, оставил армейскую службу, почему его и не интересовали посты в писательской организации. Но именно для рапповца, да еще и “старого большевика”, наконец, рапповского критика это нехарактерно.

Факторами, влиявшими на положение Тарасова-Родионова в РАПП, вряд ли уместно считать негативные отзывы критиков о “Шоколаде”. Если учитывать количество переизданий, очевидно, что “опальной” повесть не была. Соответствующий “миф” возник на исходе 1930-х годов, как и “миф” о большевике-нонконформисте.

В опубликованных биографиях Тарасова-Родионова не прослеживается влияние факторов, препятствовавших его рапповской карьере. Однако проследить его можно в материалах, не публиковавшихся и для печати не предназначенных.

Дважды отвергнутый

Биографии Тарасова-Родионова, помещенные в справочных изданиях, восходят к автобиографии, датированной 1 октября 1921 года и представленной в партийную организацию. Отчасти дополняет ее автобиография, написанная для одного из справочных изданий во второй половине 1920-х годов. Сведения, относящиеся к последующим периодам, содержат анкеты (“личные листки”), письма и иные документы, собранные или подготовленные сыном писателя — В. Тарасовым-Родионовым   [13].

Автобиографии Тарасова-Родионова пространны и весьма интересны в аспекте психологической характеристики.

С одной стороны, это рассказы о судьбе прирожденного революционера, причем не просто революционера — лидера, пропагандиста и полководца, организатора и вдохновителя. А с другой стороны, очевидно, что автор буквально любуется собой, точнее, образом, который он создал.

Гимназист, потерявший отца в тринадцать лет, обучающийся “на казенный счет”, зарабатывающий репетиторством, чтобы кормить большую семью. Талантливый студент, любимец и надежда профессуры, посещающий нелегальный марксистский кружок. Организатор боевой дружины в 1904 году, участник уличных боев, подпольщик, талантливый пропагандист. Его, конечно же, преследует полиция, он постоянно вынужден скрываться, почему и становится коммивояжером. Из-за этого он и диплом юриста получает лишь накануне мировой войны.

Мобилизовали его в 1915 году. Армейская карьера, в отличие от партийной деятельности, описана довольно кратко. В 1917 году он подпоручик. Незадолго до февраля закончил еще и Пулеметные курсы при Офицерской стрелковой школе в Ораниенбауме, где был оставлен преподавать. Зато февраль-ско-мартовские события 1917 года Тарасов-Родионов описывал подробно. Буквально по дням: “23 февраля я принимаю участие в революционной манифестации на Невском в Петербурге, а 27 февраля я вместе с солдатами своей команды, во главе остального восставшего ораниенбаумского гарнизона двигаюсь на Питер походом и прихожу утром 28 февраля, сняв с боем засаду городовых у Нарвских ворот. 1 марта я стреляю с броневика “Олег” по засадам городовых и защищаю банк от хулиганствующих элементов улицы. 2-го марта я становлюсь комендантом Московского района Петербурга…”   [14]

Если верить автобиографии, подпоручику Тарасову-Родионову противодействуют министры, генералы и лидеры политических партий, но остановить его никто не может. Большевистский ЦК в начале июля готовит захват власти, и, конечно, действиями ораниенбаумского гарнизона в столице руководит лихой подпоручик. В его распоряжении десятки исправных пулеметов и более или менее сносно обученных пулеметных расчетов. Это значительная сила в масштабах города. Тарасову-Родионову удается разместить своих подчиненных в Петропавловской крепости, о чем он пишет с гордостью: “Благодаря этому Петропавловская крепость без столкновения автоматически уже с 20 октября перешла в наши руки и снабжала оружием кронверкского арсенала питерских рабочих”.

Он выполнял поручения В. Ленина, Л. Троцкого, Н. Крыленко. Затем был командирован в Царицын, где работал под руководством Сталина. Позже именно Сталин вызвал его в Москву и даже предложил должность личного секретаря. Кроме того, Тарасов-Родионов занимал должности командира бригады, командира дивизии, начальника штаба армии, участвовал в советско-польской войне. Его избирали делегатом Всероссийских съездов Советов, он участвовал — вместе с делегатами партийного съезда — в подавлении кронштадт-ского мятежа. Он отправлял в ЦК доклады по военным вопросам, его работы печатались в специализированной военной периодике. Публицистические статьи Тарасова-Родионова печатались и в массовой центральной периодике. Он имел право именовать себя в автобиографии “публицистом-коммунистом” и “военным специалистом-марксистом”.

Да, судя по автобиографии, он был недалеким, самовлюбленным, тщеславным. Но был и одаренным, энергичным организатором, азартным пропагандистом, неплохим военным специалистом. По этим причинам ЦК партии назначал его на должности, которые прежде считались генеральскими. Таких, как он, и называли, конечно неофициально, “красными генералами”. Его положение в партии тоже элитарное.

Так было в 1921 году. А уже в 1922 году — совсем иначе.

В другой автобиографии, написанной через несколько лет — и с несколько меньшим воодушевлением, — он сообщал, что, демобилизованный в 1922 году, работал следователем по важнейшим делам Верховного трибунала Республики, затем “перешел на редакционную работу в Госиздат”   [15].

Причины столь быстрого изменения статуса не указаны в автобиографиях. Они выявляются при анализе документации ЦК партии.

В автобиографиях и анкетах Тарасов-Родионов не сообщал, что был дважды исключен из партии, но каждый раз ему удавалось вновь получить партийный билет. Разумеется, умолчание о таких фактах было возможно только по взаимной договоренности: документы, связанные с исключением, хранились в соответствующих архивах.

Первый раз Тарасов-Родионов исключен в июле 1918 года решением Петроградской партийной организации. Руководству ее было известно ранее, что большевик-подпоручик, арестованный в июле 1917 года, рассылал из тюрьмы письма влиятельным социалистам, прося о заступничестве. Равным образом известно было, что еще в тюрьме Тарасов-Родионов объявил свои письма результатом нервного срыва. Товарищи по партии простили ему малодушие. Но летом 1918 года он был срочно вызван Петроградской ЧК в столицу, где и состоялся “партийный суд”. Вероятно, тогда был арестован один из тех, кого Тарасов-Родионов годом ранее просил о заступничестве, и чекисты нашли письмо, где “старый большевик” буквально умолял пожалеть его, хотя бы ради жены и двоих детей, отрекался от своей партии, называл большевистских лидеров шпионами и предателями   [16]. О таких подробностях руководство парторганизации не знало прежде, что и предопределило решение. Правда, в армии Тарасову-Родионову служить позволили. В апреле 1919 года ходатайство о восстановлении Тарасова-Родионова в партии поддержал Сталин. Решение об исключении было отменено.

Вторично Тарасов-Родионов был исключен в декабре 1921 года. Тогда шла так называемая “чистка партии”: каждый коммунист должен был представить в контрольные инстанции сведения о взысканиях, а Тарасов-Родионов сообщил, что его партийный стаж исчисляется с 1905 года, и это было воспринято как попытка игнорировать факт исключения в 1918 году. Оправдаться не удалось   [17]. Не помогло и обращение к Сталину   [18]. Ему представители контрольных инстанций передали копию злополучного письма Тарасова-Родионова, после чего Сталин заявил, что вмешиваться в дела контрольных инстанций не будет   [19].

Вскоре Тарасова-Родионова демобилизовали — пост был слишком высок для дважды исключенного. Слишком высока была и должность следователя по особо важным делам. Он неоднократно отправлял письма в контрольные инстанции, каялся. Позже ему разрешили опять вступить в партию. Но административная карьера его завершилась. Как тогда говорили — “выпал из номенклатуры”.

Атака и защита

Зато начало литературной карьеры Тарасова-Родионова было весьма заметным.

В 1923 году в январском номере авторитетной “Красной нови” “Шоколад” рецензировал “ответственный редактор” — А. Воронский. Маститый критик признавал, что тематика “Шоколада” актуальна, однако подход к ней вызвал резкие возражения: “К сожалению, автор не ограничился темой о “шоколаде”, но вплел сюда еще и другие, пустился в своеобразную философию и в ней безнадежно завяз”   [20].

Критик называл “своеобразной философией” рассуждения о терроре. Прежде всего то, что Зудин, узнав о гибели товарища, потребовал: “Да подайте же сейчас мне список, сколько арестованных за нами сидит. Надо сотнягу прикончить в знак тризны”. Зудин, как полагал Воронский, не мог утверждать, что вопрос о виновности арестованных неважен. Чекист, по мнению критика, не мог воскликнуть: “На террор ответим террором! За личность ударим по классу!”

Тут Воронский спорил ожесточенно. И ставил Тарасову-Родионову в вину намеренное искажение истины: “У нас были массовые расстрелы, были расстрелы заложников, но ни партия, ни органы советской власти никогда не мотивировали их по-зудински, бей первых встречных, потому что нужно ударить не по личности, а по классу. Старались заложниками взять наиболее известных в прошлом слуг реакции, особенно вредных и т.д.”.

Зудин, с точки зрения Воронского, ошибался. Даже теоретически ошибался: “Марксистский коммунизм не отрицает личной виновности и ответственности”. Да и сам приговор коммунистов, судивших Зудина, критик считал неверным. И в аспекте “жизнеподобия”, и с точки зрения дидактики: “Не надо было расстреливать Зудина!”

Был в статье и упрек журналу, опубликовавшему “Шоколад”: “Повесть Тарасова-Родионова нуждается в радикальной переделке. Только тогда из нее выйдет толк. В “Молодой гвардии”, органе ЦК комсомола, ее печатать в таком виде не подобало бы”. Не забыл Воронский и упомянуть о реакции читателей, о возникшей “нездоровой атмосфере”. Иного, по словам Воронского, быть не могло: “Правильное и своевременное в повести Тарасова-Родионова переплелось с отсебятиной и своеобразной смердяковщиной. Но это особая тема”. Почему тема “особая” — Воронский не объяснил.

В январском номере журнала “Сибирские огни” был помещен обзор В. Правдухина “Литература о революции и революционная литература”, где оценка литературных достоинств “Шоколада” тоже невысока. По мнению критика, Тарасов-Родионов чрезмерно увлекся дидактикой и забыл о “живом человеке”   [21].

Иваново-вознесенский журнал “Ткач” в февральском номере тоже поместил статью о “молодогвардейской” публикации — “Шоколадное извращение революции”. Повесть Тарасова-Родионова, по мнению рецензента, была ниже всякой критики: “Об этой повести — “Шоколад” — можно бы не говорить, если бы она не была напечатана в органе ЦК РКСМ (“Молодая гвардия”, № 6-7) и поэтому не читалась молодежью как бытовое изображение революции”   [22].

В общем, если что-то и делало повесть достойной рассмотрения критика, скрывшегося за псевдонимом, то исключительно авторитет журнала. Но в данном случае журнал был дискредитирован: “Что касается содержания повести, трактующей (именно трактующей в длинных рассуждениях, а не рассказывающей), как за плитку шоколада расстреляли старого партийца — большевика, рабочего, то надо точно сказать, что это облыжный навет на революцию и партию”.

Действия Зудина, по мнению рецензента, были неправдоподобны. Рецензент подчеркивал, что “из повести непонятно”, соответствовал ли ранг убитого зудинского товарища количеству расстрелянных за его гибель. Признавал рецензент, что чекист мог пожалеть “балерину-проститутку”, но предоставить ей работу в ЧК — не мог. Здесь претензии опять скорее количественного характера. К силе чувства, а не к чувству как таковому.

Завершалась рецензия шуткой: “В 1919–20 годах шоколадная фабрика (б[ывшая] Ж. Бормана), за неимением какао, приготовляла “шоколад” из подсолнухов. На вид похоже было, а по части содержания всякий может догадаться, что получалось”.

Еще более резок был Л. Сосновский, поместивший 13 апреля в “Рабочей газете” статью “Слабительный “Шоколад””. О повести Тарасова-Родионова критик рассуждал, что называется, на грани приличий. Тут и “слабительно-рвотная мешанина”, и “касторка в шоколадной пилюле”   [23]. Затем идея, выраженная в заглавии, конкретизировалась. Автор сообщал, что, когда “ребенку хотят дать слабительное, а он отворачивается от горького на вкус лекарства, медицина находит выход: ребенку дают слабительный шоколад. С виду конфетка как конфетка, а внутри — лекарство”. В данном же случае, настаивал критик, был яд, а не лекарство, да и медик вовсе не медик, он и впрямь отравить хотел. Конечно, у читателей должен был возникнуть вопрос о том, почему “Шоколад” опубликован в партийно-комсомольском журнале. И ответ был наготове — по недосмотру: “Допустить оплевание и даже облевание революции на страницах наших же журналов — с этим срамом, право, надо скорее покончить”.

Угроза была откровенной. Сосновский, по сути, квалифицировал действия автора “Шоколада” и редакции журнала в соответствии со статьей Уголовного кодекса РСФСР, преду-сматривающей ответственность за “контрреволюционную агитацию”   [24].

Были, правда, и положительные отзывы   [25]. А рецензия, напечатанная в петроградском “Красном студенте”, просто восторженная. Гибель Зудина, по мнению рецензента, была случайностью, но в случайности проявилась закономерность: коммунисты и чекисты в особенности беспощадны прежде всего к себе   [26].

Впрочем, безоговорочно положительные отзывы были единичны. Обычно Тарасову-Родионову инкриминировали если и не “оплевание”, то в целом неправильное восприятие идео-логических установок эпохи “военного коммунизма”.

Как уже упоминалось выше, наряду с Тарасовым-Родионовым бранили и Эренбурга. Сразу же после издания роман Эренбурга критики соотнесли с повестью Тарасова-Родионова. Показательна в этом аспекте опубликованная “Известиями” статья Н. Чужака с характерным заглавием “Салопницы, умученные критикой”.

Автор статьи подчеркнул, что выражение эмоциональной оценки в его задачу не входит. После чего перешел к характеристикам повести и романа: “О двух незаслуженно занесенных “не в ту рубрику” кондуита не лишне будет поговорить. Оба — произведения модные”   [27]. Потому что и повесть, и роман — “попытки потыкаться обывательской мордочкой в сакраментальные словечки: Губподвал, Лубянка, Вечека”. Однако, иронически недоумевал Чужак, и повесть, и роман были “объявлены неблагополучными по… контрреволюции”.

Чужак привел и самую резкую оценку повести Тарасова-Родионова, данную Сосновским. И немедленно отверг ее, объяснив идеологические “огрехи” повести все тем же “обывательским” подходом: “Объективно от такого обывательского прикосновения революция, конечно, не выигрывает, как от всякого прикосновения путаницы и глупой мешанины, но субъективно все это до смешного далеко от “оплевания и даже облевания революции”…”

Примечательно, что Чужак, полемизируя с Сосновским, отвергал лишь обвинение в “контрреволюционной пропаганде”, подразумевавшее весьма серьезные санкции: “Где уж там “оплевание”… “Слабительное” — это верно; “к черту гнать из комсомольских журналов” — правильно. Но чтобы в Губподвал первого попавшегося обывателя тащить — “себе дороже””. О романе Эренбурга критик рассуждал примерно в том же тоне. Эренбург — обыватель, как и Тарасов-Родионов, а к обывательскому “усердию не по разуму” отношение может быть лишь ироническим.

В общем, это выглядело как защита. Но статья, по сути, перечеркивала все, чем Тарасов-Родионов гордился, — биографию революционера, подпольщика, наконец, “красного генерала”.

Таков был спектр критических отзывов 1923 года.

Своего рода итоги полемики подвел “профессор-марксист” П. Коган. В 1924 году иваново-вознесенским издательством была выпущена его книга “Литература этих лет. 1917–1923”. Анализу публикаций о чекистах в указанный период была отведена пространная глава.

Роман Эренбурга, в отличие от повести Тарасова-Родионова, положительной оценки там не заслужил. Мнения Когана и Чужака почти совпали: ““Жизнь и гибель Николая Курбова” — романтические вариации на тему о тайнах чеки”   [28].

Зато “Шоколад” Коган сопоставил с трагедией Г. Клейста “Принц Гомбургский”, написанной в 1810 году. Тогда, по мнению критика, ситуация была критической для Пруссии, униженной могуществом наполеоновской Франции. Потому Клейст, прусский патриот, обратился к эпохе “великого курфюрста” Фридриха Вильгельма: “В этой эпохе и в ее гениальном литературном воплощении пером Клейста было что-то, столь нужное нам особенно теперь, когда грозит опасность колебаний и соблазнов. Это нечто — величайшее торжество коллектива над личностью. Все мерила ценностей уничтожены, кроме одного критерия — исторической задачи Пруссии”.

Конфликт пьесы в пересказе Когана не сводится к противопоставлению личного и коллективного. Личное для героя — прежде всего национальное, коллективное: “Принц Гомбург-ский переживает глубочайшие романтические мечты рядом с любимой девушкой, принцессой Наталией. Шведы заняли большую часть Бранденбурга. Завтра решительная битва. Моменты выступлений распределены между отдельными генералами и войсковыми частями с точностью часового механизма”.

Неожиданно механизм дал сбой. “Великий курфюрст” не учел фактор энтузиазма: “Опьяненный мечтами, принц Гомбургский, командир одной из частей, не может ждать назначенного мгновения, бросается в атаку и решает исход битвы. Победа достигнута. Но ход механизма нарушен. Порыв — более страшное преступление, чем даже поражение”.

Фридрих Вильгельм приказывает расстрелять принца за нарушение приказа. Армия, двор, невеста принца просят помиловать героя. И “великий курфюрст” передает невесте принца письмо, где предлагает осужденному немедленно отменить приговор, если сам принц счел его несправедливым. Однако принц решает смертью своей утвердить величие прусской дисциплины.

Разумеется, Коган специально оговаривал, что цели большевиков и цели “великого курфюрста” нельзя сопоставлять. Но пример Клейста, утверждал критик, весьма важен: “Ни курфюрст, ни принц не чувствуют себя героями или людьми необыкновенными. Курфюрст — грубый, даже простоватый, честный работник на ответственном посту. Казнь принца для него не более трагическое явление, чем смерть известного количества солдат во время битвы. Гениальное произведение Клейста решает вопрос в пользу коллектива. Это — пламенный гимн возвышенному, апофеоз целого, грандиозного”.

В повести Тарасова-Родионова, настаивал “профессор-марксист”, конфликт тот же. На вопрос о своей судьбе коммунист и аристократ отвечают одинаково: ““Убить” — так ответил принц Гомбургский. Так ответил и Зудин. И здесь коллективное преодолело индивидуальное”.

В результате Тарасов-Родионов был признан лучшим из авторов, писавших о чекистах. Лучшим — в аспекте решения пропагандистской задачи.

Коган завершил начатое Чужаком. После рецензий в “Ткаче”, “Рабочей газете”, “Красной нови”, да и прочих аналогичных, публикация “Шоколада” стала политическим скандалом. Чужак, осмеяв Тарасова-Родионова наряду с Эренбургом, вывел обсуждение повести за рамки политических оценок. Коган же “встроил” повесть Тарасова-Родионова в историю советской, да и европейской литературы. Получилось так, что скандала вроде бы и не было.

Странности атаки и защиты

Безусловно, скандал был. И весьма интересны именно те инвективы, которые Чужак снял, а Коган не пожелал заметить.

Критики настаивали, что суждения Зудина о терроре противоречат большевистским установкам. Но, согласно “Постановлению о красном терроре”, принятому Советом народных комиссаров 5 сентября 1918 года и опубликованному в центральной и ведомственной периодике, аресту и заключению в концентрационном лагере подлежали “все классовые враги”, а немедленному расстрелу — “лица, прикосновенные к белогвардейским заговорам и мятежам”   [29]. Критерий определения “классовых врагов” не был описан. Следовательно, чуть ли не любого гражданина, коль скоро он не был рабочим или крестьянином, разрешалось без суда отправлять в концентрационный лагерь — на неопределенный срок. Термин “прикосновенные” тоже не пояснялся в документе, “белогвардейскими” же объявлялись тогда едва ли не все организации, не признававшие законным советское правительство. Значит, расстрелу подлежали не только те, чье непосредственное участие в заговорах и восстаниях было доказано хоть как-нибудь, но и подозреваемые, уличить которых вообще не удалось   [30].

“Постановление о красном терроре” дополнялось “Приказом о заложниках”, который был отдан наркомом внутренних дел и тоже опубликован в центральной и ведомственной периодике. Нарком, инкриминировав своим сотрудникам недостаточную активность в деле “красного террора”, потребовал: “Расхлябанности и миндальничанью должен быть немедленно положен конец”   [31]. Террор, по словам наркома, должен был стать действительно массовым. Для чего и предписывались соответствующие меры: “Из буржуазии и офицерства должны быть взяты значительные количества заложников. При малейших попытках к сопротивлению или малейшем движении в белогвардейской среде должен применяться безоговорочный массовый расстрел”. Критерий, позволявший определить принадлежность к “буржуазии”, не был описан. И офицеры, подлежавшие аресту в качестве заложников, не были, конечно, пленными. Нарком требовал арестовать мирных жителей, на военной службе не состоявших, и бывших офицеров уже не существовавшей русской армии.

Как и “Постановление о красном терроре”, наркомовский Приказ о заложниках” был опубликован в специализированном чекистском журнале “Еженедельник ВЧК”, издававшемся в Петрограде и рассылавшемся по губерниям. Зудин, председатель губернской ЧК, практически цитатно воспроизводил рассуждения, публиковавшиеся в чекистском журнале.

Аналогичным образом рассуждал в печати и один из руководителей ВЧК — М. Лацис. Причем не только рассуждал. Назначенный председателем ЧК Восточного фронта, Лацис создал еженедельник “Красный террор” для публикации собственных приказов и донесений своих подчиненных. Там была напечатана и его статья “Красный террор”, где прямо указывалось: “Не ищите в деле обвинительных улик о том, встал он против Советов с оружием или словом. Первым долгом вы должны его спросить, к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, какое у него образование, какова его профессия. Вот эти вопросы должны решить судьбу обвиняемого. В этом смысл и суть Красного Террора”   [32].

Правда, издание лацисовского журнала вскоре прекратилось. Большевистские руководители сочли откровенность чекиста неуместной. Лозунг уничтожения всей “буржуазии” не столько подавлял возможное сопротивление, сколько провоцировал его. Но закрытие журнала на карьере Лациса не отразилось. За исключением публицистики, его действия признаны были правильными. Они соответствовали актуальным установкам.

Зудин, расстреляв заложников, тоже никаких установок не нарушил. Можно сказать, что автор рецензии в “Ткаче”, считавший необъясненными причины, по которым председатель губернской ЧК приказал за одного убитого чекиста расстрелять сто заложников, явно лукавил. Не нужны были объяснения. Количество определялось в каждом случае произвольно, по соображениям целесообразности. Разумеется, лукавил и Сосновский, когда настаивал, что сюжет “Шоколада” фактам не соответствовал. Лукавил и Воронский, утверждая, что расстрелы заложников никогда не мотивировались “по-зудински, бей первых встречных, потому что нужно ударить не по личности, а по классу”. Кстати, расстрел Зудина тоже не противоречил правовым установкам эпохи “красного террора”, о чем рецензенты не могли не знать.

Особенно интересна еще одна сюжетная линия, рецензентами не отмеченная, как и почти текстуальное совпадение суждений Зудина и Лациса.

В третьем номере чекистского еженедельника была напечатана подписанная руководителями администрации города Нолинска (Вятская губерния) статья “Почему вы миндальничаете?”. Слово “миндальничаете” предсказуемо напоминало читателям о приказе наркома внутренних дел. Авторы статьи возмущались тем, что, согласно заметке в “Известиях”, английский дипломат Р.Б. Локкарт, арестованный ВЧК, был освобожден в связи с ультиматумом своего правительства. Авторы настаивали, что Локкарта и таких, как он, следует не только расстреливать, но и предварительно пытать, дабы получить информацию, позволяющую эффективно противостоять заговорщикам. Статья завершалась призывом, опять напоминавшим о приказе наркома внутренних дел: “Довольно миндальничать; бросьте недостойную игру в “дипломатию” и “представительства”. Пойман опасный прохвост. Извлечь из него все, что можно, и отправить на тот свет”   [33].

Аналогично и в повести Тарасова-Родионова главный герой, анализируя агентурные данные о деятельности англий-ского дипломата Хеккея, несколько раз повторяет его фамилию и добавляет, что если Хеккея удастся арестовать, тогда уж “долой миндали — это не Локкарт: лишь бы попался”. Созвучие фамилий двух британцев и рассуждение Зудина о “миндалях”, то есть “миндальничанье”, были достаточно прозрачным намеком. Речь шла о возможности применения “до-проса с пристрастием”   [34].

Сосновский и Воронский, высокопоставленные партийные функционеры, не могли не заметить аллюзию Тарасова-Родионова на статью в чекистском журнале. Потому что откровенность авторов статьи ужаснула многих сочувствовавших большевистскому режиму, и в ноябре 1918 года специальным решением ЦК публикация была признана ошибкой, а чекист-ский еженедельник закрыт   [35].

В повести “Шоколад” если что и противоречило официальным установкам, так именно зудинские рассуждения о “миндалях”. Но критики умолчали о них, зато объявили клеветой — правду. Еще более странным выглядит то, что ни автор “Шоколада”, дипломированный юрист, ни его защитники не попытались опровергнуть обвинения элементарной ссылкой на общеизвестные документы.

Похоже, что и защитники, и противники “Шоколада” откровенно игнорировали документы.

Загадки и парадоксы

Конечно, у критиков были некоторые формальные основания, чтобы обвинять Тарасова-Родионова. Повесть действительно не соответствовала официальным установкам. Но не тем установкам, что были актуальны в эпоху “красного террора”, а другим — актуальным в начале 1920-х годов пропагандистским установкам.

Советское правительство тогда уже не раз официально объявляло, что “красный террор” прекращен в связи с окончанием гражданской войны. Официально было объявлено о прекращении политики “военного коммунизма” и переходе к “новой экономической политике”. О расстрелах заложников, о призывах узаконить пытки “классовых врагов” тогда вспоминать не полагалось.

В связи с крушением надежд на “мировую революцию” и планами деятельности на “мирный период” (относительно непродолжительный, как тогда считалось) нужно было убедить население советского государства, равным образом иностранные правительства в том, что советский режим стабилен, в “красном терроре” нужды более нет, возврата к нему не будет. Даже символика “красного террора” табуировалась. Кстати, Лациса перевели из ВЧК на другую “ответственную должность”. Одиозное было имя, тоже своего рода символ “красного террора”. Ликвидирован был и главный символ — ВЧК. Ее реорганизовали в Главное политическое управление при НКВД   [36]. 1 июня 1922 года был введен в действие Уголовный кодекс РСФСР. Впервые в советской практике карательные меры хоть как-то нормировались. И это должно было стать очередным свидетельством искренности заявлений советского правительства об отказе от “красного террора”   [37].

А в декабре 1922 года была опубликована повесть “Шоколад”.

Тарасов-Родионов нарушил негласный запрет на детализацию темы “красного террора”. Негласный запрет нарушила и редакция журнала “Молодая гвардия”. Противники “Шоколада” не без оснований интерпретировали повесть как апологию “красного террора” в его крайностях, признание официальных установок эпохи “красного террора” — действующими.

Основным объектом инвектив стал автор “Шоколада”. Критики утверждали, что установки, пропагандируемые героями Тарасова-Родионова, неуместны. Массовые расстрелы уже давно были объявлены крайностями, эксцессами, обусловленными спецификой гражданской войны. На исходе 1922 года пропаганда — в лацисовской манере — “красного террора” означала, что “красный террор” не был вынужденным методом, не был, как настаивали советские пропагандисты, “навязан” советскому государству. Именно об этом сказал Воронский, хоть и завуалированно. Сказать прямо не мог.

Противники “Шоколада” говорили не о том, что подразумевалось. Рассуждения об установках эпохи “красного террора” были неуместны из-за негласных запретов. Аналогично и защитники “Шоколада” избегали спора по существу. Не могли они сослаться на общеизвестные документы, это было бы нарушением тех же негласных запретов. Так и сложилась тогда ситуация, напоминающая детскую игру: ““Черных”, “белых” не берите, “да” и “нет” не говорите”.

Однако сама публикация скандальной повести была нарушением тех же цензурных запретов.

Тарасов-Родионов, казалось бы, не должен был их нарушать. По той хотя бы причине, что добивался разрешения опять вступить в партию. Ко всему прочему, он, уличенный в каком-либо проступке, обычно каялся. Так было и в 1917 году, причем дважды, и в 1918 году, и в 1921 году. А после издания “Шоколада” Тарасов-Родионов каяться не стал. О его неосведомленности или неумении понять идеологические установки и цензурные запреты говорить не приходится. Равным образом не приходится говорить о неосведомленности или невнимательности сотрудников журнала, на титульном листе которого значилось: “Орган ЦК РКП(б) и ЦК РКСМ”.

Значит, несоответствие “Шоколада” описанным выше идеологическим установкам и цензурным запретам компенсировалось иными факторами.

Отметим также, что в начале 1923 года запрещенная детализация темы “красного террора” не могла быть единственной причиной столь резких инвектив критиков. А к 1924 году скандал стих без всяких видимых последствий, что тоже на первый взгляд странно.

Значит, публикация “Шоколада” и резкость критических инвектив были обусловлены именно политическим контекстом того периода, границы которого определяются, примерно, от создания повести до появления наиболее резких отзывов о ней.

И тут опять все на первый взгляд странно.

Время создания повести Тарасов-Родионов указал в журнальной публикации: “Февраль, 1922 г.”. Значит, если повесть и не была начата тогда же, то завершена именно в указанный срок. Что касается замысла, возник он не раньше декабря 1921 года, когда Тарасова-Родионова исключили из партии. На это указывают и своего рода биографические параллели: автор и главный герой повести — “старые большевики”, у них по двое детей, и автор, и герой занимали “ответственные” посты, судьба обоих решалась на уровне ЦК РКП(б), наконец, автор, как и герой повести, хоть и не считал наказание соразмерным вине, согласился с приговором.

Согласно авторской датировке, Тарасов-Родионов написал повесть либо за три месяца, если замысел “Шоколада” сложился в декабре 1921 года, либо за месяц, если задумал ее в феврале 1922 года.

Но оба срока маловероятны.

После исключения из партии Тарасов-Родионов еще оставался на военной службе, он “сдавал дела”, а еще писал в ЦК покаянные письма, тогда ему было не до беллетристики. Демобилизовали его в начале 1922 года, потом — трибунальская служба. И вряд ли у следователя по особо важным делам нашлось бы достаточно свободного времени, чтобы написать повесть немалого объема — восемьдесят шесть журнальных страниц. Не работал он с такой скоростью и тогда, когда литература была и основным занятием, и основным источником доходов.

Предположим все же, что повесть завершена в феврале 1922 года.

Но тогда непонятно, почему она появилась в “Молодой гвардии” десять месяцев спустя. Журнал этот выходил с апреля 1922 года, ну а редакция, конечно, работу начала гораздо раньше. Художественная проза в ту пору — товар дефицитный. Редакторы “толстых” журналов буквально гонялись за прозаиками, обладавшими хотя бы минимальными литературными навыками и при этом, как тогда говорили, “стоявшими на советских позициях”. В данном случае автор опыт имел, печатался ранее в центральной периодике, был еще недавно “красным генералом”, “старым большевиком”, пусть и “вычищенным” из партии, но сохранившим возможность опять получить партбилет. Не должны были бы заставлять такого автора ждать долго. Редакторы “толстых” журналов тогда имели право без предварительной цензуры принимать решения о публикациях, почему и назывались “ответственными”. А редакционно-типографский цикл “толстого” журнала в начале 1920-х годов — не более трех месяцев. Если бы повесть на стол редактора попала в феврале-марте, летом ее должны были б напечатать.

Правда, Тарасов-Родионов — в неопубликованных при жизни мемуарах — сообщил, что повесть сначала предложил редакции “Красной нови”, а в “Молодую гвардию” передал, так как был оскорблен “безграмотными” советами Воронского, причем тот еще пытался договориться о возвращении рукописи, получив же отказ, обиделся и позже сводил счеты   [38].

Допустим, так и было, хотя история с обидой и местью Воронского, похоже, выдумана, чтобы объяснить причины резких отзывов о “Шоколаде”. Но если повесть и была предложена “Красной нови” в феврале-марте 1922 года, то дожидаться ее рассмотрения “ответственным редактором” все равно не пришлось бы долго. Если бы Тарасов-Родионов, забрав рукопись из “Красной нови”, передал ее “Молодой гвардии” в апреле-мае, даже в июне, “Шоколад” все равно опубликовали бы к осени.

Надо полагать, от завершения повести до ее публикации срок прошел не больше обычного, так что декабрьская публикация “Шоколада” не слишком задержалась.

Из всего этого следует, что Тарасов-Родионов считал, что датировка — февраль 1922 года — очень важна для понимания “Шоколада”.

Надо полагать, важна как адресованная осведомленным читателям подсказка, позволявшая осмыслить повесть в соответствующем политическом контексте.

Текст и контекст

Подразумевавшийся Тарасовым-Родионовым политиче-ский контекст этого периода был, судя по материалам периодики, все еще актуален к моменту издания “Шоколада”.

В декабре 1921 года завершился первый этап весьма продолжительной дискуссии об истолкованиях термина “революционная законность”, ну а январь-февраль 1922 года — начало очередного этапа той же дискуссии, завершение которого совпадает с редакционной подготовкой “Шоколада” к публикации   [39]. Дискуссия имела непосредственное отношение к служебной деятельности Тарасова-Родионова, в ту пору — сотрудника Народного комиссариата юстиции.

Полемика об истолкованиях термина “революционная законность” была довольно ожесточенной. Казалось бы, спорить не о чем. Существительное “законность” традиционно истолковывалось как соблюдение законов частными и должностными лицами, тут, вроде бы, все ясно. Прилагательное “революционная” тоже не должно было вызвать каких-либо возражений, потому что само понятие “революция” тогда — чуть ли не сакральное, производные от него использовались повсемест-но, существовали такие учреждения, как Революционный военный совет, Революционный трибунал и т.п.

Однако в советском обиходе двусоставный термин “революционная законность” изначально выглядел чуждым.

С момента прихода к власти большевистскими лидерами целенаправленно уничтожалась вся правовая система Российской империи, что обосновывалось ссылками на необходимость уничтожить “механизм подавления эксплуатируемых”. Понятие “законность” в этой ситуации, как подчеркивал замнаркома юстиции П. Стучка, соотносилось исключительно с прошлым, с “буржуазным государством”, а не с настоящим и будущим   [40]. В период гражданской войны термин “законность” и вовсе вышел из употребления. Советские лидеры не раз оговаривали право и обязанность должностных лиц нарушать закон, если это нужно для решения конкретных административных задач   [41]. Наконец, идея “законности” изначально противоречила идее “красного террора”.

В 1921 году пресловутая “новая экономическая политика” подразумевала восстановление разрушенных государственных институтов. Требование “законности” в этой ситуации было целесообразно, и все же термин “законность”, по мнению некоторых советских лидеров, вызывал нежелательные ассоциации. Предложенный вместо него термин “революционная законность” тоже не казался удачным. Само прилагательное “революционная” понималось не только как “относящаяся к революции”, “революцией порожденная”, важнее было дополнительное истолкование — “чрезвычайная”. Ну а под “чрезвычайностью” подразумевалась возможность нарушать любые законы “в интересах революции”   [42]. Соответственно и замнаркома юстиции Крыленко настаивал, что термин “революционная законность” — по сути оксюморон: законность невозможна в “революционный”, то есть “чрезвычайный”, период   [43].

Итоги подвел Ленин в отчете ВЦИК и СНК IX Всероссийскому съезду Советов 22 декабря 1921 года. Председатель СНК объявил, что советское правительство всегда стремилось реализовать принцип “революционной законности”, но до 1921 года не было такой возможности   [44].

Ленин утвердил термин “революционная законность” в статусе официального, дабы терминологически акцентировать изменения в политике советского правительства. Иностранным и российским либералам было объяснено, что в РСФСР — законность. Хоть и революционная, но законность, не “красный террор”. Отечественных же радикалов утешили тем, что законность — революционная. Стало быть, не прежняя, не “буржуазная”.

Ленин не предложил определения термина “революционная законность”, предоставив желающим возможность строить концепции, а себе — выбрать из них наиболее удобную или отвергнуть все сразу.

Но полемика уже близилась к завершению. Советские юристы вновь и вновь подчеркивали, что “революционная законность” — это и есть “законность” в традиционном понимании термина, прилагательное же “революционная” характеризует лишь государство, о законах которого идет речь, государство, созданное в результате революции. Термин “революционная законность” стал привычным синонимом термина “законность”, в этом и заключался пропагандистский эффект дискуссий. Казалось бы, полемика о “революционной законности” исчерпала себя.

Но вскоре она возобновилась, потому что началась борьба за власть между возможными преемниками Ленина.

Еще в 1920 году Ленин попытался несколько уменьшить авторитет Троцкого, “второго первого в партии”. С этой целью была инициирована знаменитая “дискуссия о профсоюзах”, в ходе которой предложение Троцкого милитаризовать профсоюзы было интерпретировано как проявление избыточной “левизны”, неуместного радикализма. Благодаря дискуссии “партийный актив” убедился: Троцкий допускает ошибки, с ним можно спорить.

Когда Ленин из-за болезни утратил прежние административные возможности, группа партийных лидеров, объединившихся против Троцкого как вероятного преемника Ленина, постоянно инициировала все новые и новые дискуссии в связи с любыми суждениями Троцкого, постепенно его дискредитируя. Ну а в “узких кругах” партийной элиты, где тоже было немало противников Троцкого, вспоминали, что он — бывший меньшевик, получивший известность среди социалистов не из-за основополагающих теоретических трудов, а как журналист. Не обходилось и без антисемитских высказываний, рассуждений о “еврейском засилье” в партии, о многочисленных приверженцах Троцкого, до 1917 года большевиками тоже не бывших, а затем оттеснивших “ветеранов партии”. Правда, в начале 1920-х годов эти темы были еще практически запретными даже в “узких кругах”   [45].

Конечно, пафос “Шоколада” явно не соответствовал официальным итогам очередного этапа дискуссий о “революционной законности”, но редакция журнала руководствовалась иными соображениями — прагматикой внутрипартийной борьбы.

Один из немаловажных аспектов дискуссии о “революционной законности” — вопрос о ситуациях, где “чрезвычайные меры” неизбежны, вопрос об условиях и допустимых границах превышения власти должностными лицами. Подразумевалось, что и в прошлом истинные большевики прибегали к “чрезвычайным мерам” лишь тогда, когда не было иного выхода, ну а безответственные администраторы пользовались и пользуются “чрезвычайными мерами”, находить иные не умея или не желая. Именно это инкриминировалось Троцкому и его приверженцам. Вот почему значительная часть партийной элиты должна была воспринять и восприняла публикацию “Шоколада” как новый этап дискредитировавшей Троцкого полемики о “чрезвычайщине”, о границах допустимости произвола в условиях гражданской войны. Очевидно было, что главный герой повести гибнет из-за решения своих товарищей, ориентирующихся на “чрезвычайные меры”. И то, что Зудин сам одобрил приговор, ничего не меняло.

Контекст и подтекст

Повесть Тарасова-Родионова непосредственно направлена против Троцкого.

Карикатурой на Троцкого был присланный ЦК следователь Шустрый — самодовольный карьерист, “примазавшийся”, по тогдашнему выражению, к партии, мыслящий только в категориях “чрезвычайщины”, наслаждавшийся своей властью над арестованным председателем губернской ЧК.

Шустрый — персонаж явно отрицательный, щедро наделенный издевательскими характеристиками. Он и “блудливая кошка”, и “мышь”, и “холодная жаба”.

Антипатичен следователь и внешне. Даже глаза его вызывают неприязнь: маленькие, холодные, змеиные, не глаза, а глазки — “цвета обледенелой копоти”. Это был первый намек, далеко не явный, хотя о завораживающем взгляде Троцкого, холодном блеске глаз его за стеклами пенсне было тогда немало написано, да и портреты висели повсеместно.

Другие намеки и вовсе прозрачны. Так, Зудин вспоминает, что “старая прежняя партийная фамилия Шустрого была Южанин”. В повести не объяснено, зачем “товарищ Южанин” решил назвать себя “товарищем Шустрым”, несмотря на то, что слово “южанин” эмоционально никак не окрашено, зато слово “шустрый” нередко окрашено негативно. Не названа и настоящая фамилия следователя, ясно только, что у него два псевдонима. Характерно также, что по ходу допроса следователь, явно издеваясь, напоминает Зудину: “А я, как вы знаете, был когда-то меньшевиком…” Сюжетом это хотя бы отчасти мотивировано. Зудин ведь тоже напомнил “товарищу Южанину”, что состоит в большевистской партии с 1903 года. Большинству читателей “Молодой гвардии” — комсомольцам и коммунистам — полагалось тогда знать, что Российская социал-демократическая рабочая партия разделилась на фракции большевиков и меньшевиков именно в 1903 году. Шустрый, стало быть, подчеркивал, что от партийного стажа теперь ничего не зависит. “Старый большевик” теперь обвиняемый, а бывший меньшевик — следователь. Однако уж вовсе никак не мотивируется сюжетом другая характеристика, данная Шустрому во время допроса Зудиным: “Прожженный журналист!”

Каждая из характеристик сама по себе ни о чем особенном вроде бы не говорила, каждую можно было бы счесть случайным совпадением. Но совокупность уже не оставляла сомнений: шустрый южанин с маленькими холодными черными глазками, бывший меньшевик и прожженный журналист, сделал карьеру в большевистской партии, стал представителем ЦК, облеченным чрезвычайными полномочиями и решающим судьбы “старых большевиков”.

Дело не только в том, что Троцкий, бывший меньшевик, известный журналист, родился в Херсонской губернии, значит, южанином его вполне можно было назвать. “Южанин” в данном случае эвфемизм. “Черта оседлости” шла через южные губернии, оттуда родом были многие евреи. О “шустрых южанах” говорили, намекая на “еврейское засилье”.

Не случайно и то, что Тарасов-Родионов, говоря о Шустром-Южанине, избегал использовать термин “псевдоним”, заменив его неуклюжим оборотом “партийная фамилия”. Тут была своя традиция. Еще до создания советского государства черносотенные публицисты постоянно акцентировали, что среди большевистских лидеров немало евреев, взявших в качестве псевдонимов русские фамилии. Сначала, конечно, доставалось самым популярным большевистским лидерам из ближайшего ленинского окружения — Г. Зиновьеву и Л. Каменеву. Черносотенные публицисты при каждом удобном и неудобном случае напоминали, что за псевдонимами скрываются фамилии, “чуждые русскому слуху”. А уж когда очередь дошла до Троцкого, его редко называли иначе, как “Лейба Бронштейн”   [46]. Указанием на “еврейское засилье” была и расхожая в черносотенной публицистике фраза: “Россией правят псевдонимы”. Позже она стала общим местом не только в черносотенных, но и во многих других эмигрантских изданиях: принято было считать, что псевдонимы уместны артистические, во всех иных случаях имя свое лишь преступники скрывают. Вот почему, сознательно ли, бессознательно ли, Тарасов-Родионов, говоря о псевдонимах следователя, не использовал само слово “псевдоним”. Надлежало и меру соблюсти, антисемитский подтекст не должен был непосредственно ассоциироваться с антисоветской пропагандой.

Очередное “разоблачение” Шустрого-Южанина — в сцене суда. С пафосом, с картинными жестами, сверкая глазами, он обращается то к подсудимому, то к судьям, прежде всего — к наиболее авторитетному — “товарищу Степану”. Но вот Шустрый на мгновение забыл о маске, забыл о “чрезвычайных полномочиях”. И сразу заговорил в иной манере: “Я извиняюсь, что несколько горячусь и немножечко выхожу из роли объективного докладчика, — мямлит Шустрый, потупясь и, очевидно, словив что-то во взгляде Степана, — но, товарищи, когда приходится говорить о подобных омерзительных вещах, трудно удержаться от негодования!”

Обороты “я извиняюсь” и “немножечко выхожу из роли” в данном случае весьма примечательны. В речи интеллигента они тогда были невозможны. О допустимости оборота “я извиняюсь” тогда спорили в периодике   [47]. Оборот “я извиняюсь” — вместо “извините”, “виноват” или “прошу прощения” — это характеристика. Такая же характеристика, как и “немножечко выхожу”. Тарасов-Родионов акцентировал здесь заискивающую манеру речи. В литературной традиции начала XX`века такая манера была свойственна тем евреям, для которых русский язык — неродной. О чем и хотел еще раз напомнить читателю-единомышленнику автор “Шоколада”.

Не менее важно, что судьба Зудина решена следователем заранее. Вопрос о вынесении “справедливого революционного приговора” — вопрос времени. А время надлежит экономить, значит, и приговор нельзя, по словам Шустрого-Южанина, “оттягивать дальше”. Характерно, кстати, что приговор не только “справедливый”, но и “революционный”, значит, “чрезвычайный”. Торопясь, Шустрый-Южанин инкриминирует Зудину даже то, что и преступлением не считалось, — расстрел заложников. Следователь утверждает, что месть за убитого чекиста была для Зудина лишь предлогом, воспользовавшись которым, председатель ЧК провоцировал население расстрелом заведомо невиновных.

Вот тут автор “Шоколада” непосредственно обращается к теме “революционной законности”. И Зудин, и судьи несколько удивлены обвинением:

“— Чего же вы теперь хотите? — произносит вслух Зудин.

— Торжества революционной справедливости, больше ничего!

— Но разве такая существует?

— Это мы посмотрим!”

Смысл аллюзии современникам был ясен. В ряде контекстов “справедливость” и “законность”, равным образом “правосудие”, — синонимы. Кстати, еще и варианты буквального перевода термина “юстиция”. Тарасов-Родионов подчеркивал, что прилагательное “революционная” здесь лишнее. Потому Зудин явно недоумевает, услышав о “революционной справедливости”. Для Зудина революция — справедливость. Он служит революции, следуя букве и духу законов, установленных правительством, революционным по определению. А для Шустрого-Южанина “революционная справедливость” — “чрезвычайщина”, колоссальная власть, ограниченная не нормами права, а соображениями целесообразности. По мнению следователя, целесообразности ради можно расстрелять и невиновного коммуниста. Остальные участники разбирательства соглашаются, что именно в данном случае такая жертва необходима, но, в отличие от следователя, воспринимают это как трагедию.

В итоге подразумевалось, что “шустрых” последователей Троцкого настоящие большевики и раньше едва терпели, а в мирное время от “примазавшихся” давно пора избавиться.

Постоянный аргумент

Изданная в декабре 1922 года повесть “Шоколад”, неумест-ная с точки зрения пропагандистских установок, обосновывавших нэп, была уместна в качестве подготовки новой пропагандистской атаки на Троцкого, причем атаки, где использовались аргументы, вроде бы недопустимые в аспекте партийной этики.

Вот почему инвективы близких Троцкому критиков были весьма резкими, порою недопустимо резкими — в аспекте партийной же этики. Сосновский в цитировавшейся выше статье прямо заявил, что Тарасов-Родионов более не коммунист и на возвращение партбилета ему не стоит рассчитывать: “Бывший член РКП Тарасов-Родионов решил поднести нашей молодежи идейное слабительное. Чтобы молодежь проглотила пилюлю без тошноты, писатель преподнес снадобье в сладенькой оболочке из революционных слов, казусов, характеристик...”

Но говорить о карикатуре на Троцкого, об антисемитском подтексте “Шоколада”, повести, напечатанной “органом ЦК РКП(б) и ЦК РКСМ”, возможности не было. А вскоре конфликт решили и вовсе “свести на нет”, чем занялись Чужак и Коган.

Впрочем, даже отрицательные отзывы критиков способствовали росту популярности Тарасова-Родионова. Уже в январе было ясно, что повесть читателей заинтересовала. Издательство “Молодая гвардия” готовило новую публикацию, она была анонсирована в периодике   [48]. Потому, казалось бы, странно, что повесть, заглавие которой было на слуху, не вышла отдельным изданием в 1923 году. В контексте же дискредитировавших Троцкого дискуссий на страницах периодики такое решение вполне логично.

Очередная атака на Троцкого началась именно в 1923 году, когда повесть уже сыграла свою роль. Скандал и так получился громким, обвинений в антисемитизме целесообразно было избегать. Тем более что для политических дискуссий нашлись другие поводы, а лишнее напоминание о конкретике “красного террора” было все-таки нежелательным. Не вышла повесть и в 1924 году, когда Сталин открыто инкриминировал Троцкому попытки оспорить концепцию “построения социализма в одной отдельно взятой стране” и продолжить “мировую революцию”, то есть инкриминировал стремление вернуться к прежним методам управления, к “чрезвычайщине”. Тут опять хватало поводов для дискуссий.

Зато в 1925 году повесть Тарасова-Родионова, хотя и в новой редакции, была опубликована.

Изменения были согласованы непосредственно со Сталиным. В марте 1925 года Тарасов-Родионов отправил Сталину письмо, где сообщал, что повесть изменил, намерен вновь издать, почему и просит совета: “Ваше мнение о повести важно мне, конечно, независимо от Вашего положения Генерального секретаря партии, а потому, что Вы никогда политически не ошибались и Ваше мнение является для меня голосом партийной совести”   [49]. В апреле 1925 года Тарасов-Родионов подписал договор с Государственным издательством РСФСР о новом издании. Повесть была выпущена с необычной тогда скоростью.

Основной конфликт остался неизменным, можно сказать, что лишь акценты были перенесены. Если в редакции 1922 года Зудин абсолютно невиновен, он жертва, приносимая во имя революции, то в редакции 1925 года Зудин оказывается хотя бы отчасти виновным. Ему инкриминируют служебные проступки, пусть и совершенные невольно. Речь идет о халатности, невнимании к сотрудникам и т.д. В редакции 1925 года расстрел Зудина мотивируется еще и чрезвычайными обстоятельствами: к городу подходят отряды мятежников, нужно срочно восстановить доверие рабочих к партии, поколебавшееся из-за слухов о чекисте-взяточнике. Неизменной осталась и главная идея повести — жертвоприношение. Правда, вина Зудина все равно не соответствует наказанию. Осталось неизменным и отношение автора к следователю, погубившему Зудина. Все разоблачающие характеристики, включая совокупность псевдонимов, сохранились.

На этот раз обошлось без критических баталий. Троцкий уже потерял тогда основные посты, сталинское превосходство было явным. И новое издание снисходительно похвалил Л. Авербах в “Молодой гвардии”.

Рапповский лидер утверждал, что Тарасов-Родионов — один из первых литераторов, писавших о коммунистах, почему о “Шоколаде” и были “самые разноречивые и друг другу противоречащие отзывы”   [50]. Проблематику повести Авербах оценил неоднозначно. Тарасов-Родионов, по мнению критика, ставил и решал три основные проблемы: “1) проблему коллективизма, взятую, однако, в сугубо “страшной”, бьющей на эффект и малореальной постановке вопроса о возможности расстрела невинного человека во имя пользы коллектива; 2) проблему наших взаимоотношений, бытовых, обыденных, со старым миром, вопрос об опасностях, вытекающих из остатков прошлого, вопрос о перерождении; 3) о массовом терроре, о возможности бить в борьбе по чужому, враждебному классу, хотя бы под удар попадали и невиновные”.

Авербах настаивал, что в новой редакции автор исправил некоторые свои ошибки, но повесть от этого не много выиграла, потому второе издание повести — не новая книга, “Шоколад” остался книгой “тех лет”. Повесть в целом полезна, тема важная, хотя Тарасов-Родионов и не сумел с ней “художест-венно справиться”.

Рецензия Авербаха тоже отчасти противоречива, но, пожалуй, это объясняется влиянием обычных рапповских интриг. Тарасов-Родионов к тому времени добился разрешения опять вступить в партию, он стал популярным писателем, что, с учетом прежних заслуг и связей, позволяло претендовать на иное положение в рапповской иерархии. Вот рапповский лидер и наносил превентивные удары: ““Шоколад” не может быть отнесен к произведениям пролетарской литературы, несмотря на всю ту большую роль, которую повесть сыграла в ее развитии”.

Намекнул Авербах и на два исключения из партии. Так намекнул, чтобы поняли только посвященные: “Нет у автора органически коммунистического миросозерцания, но есть слишком много смакования со стороны нашей тяжелой, подчас ужасной, но радостной и непрестанной борьбы”.

Получалось, что Тарасов-Родионов небесполезен для рапповского дела, но и настоящим рапповцем его нельзя считать — “неустойчивый элемент”, как тогда говорили. Кстати, именно с такой формулировкой Тарасов-Родионов исключен был из партии второй раз.

И все же, как бы ни оценивал повесть рапповский лидер, самой важной для понимания роли и места повести в политическом контексте была оценка Сталина, пусть и не выраженная печатно. Сталину повесть была нужна.

Весной 1925 года, когда в издательстве “Молодая гвардия” повесть готовили к публикации, готовилась и очередная антитроцкистская кампания. На этот раз Троцкому и его сторонникам инкриминировали — для начала — все неудачи в области сельского хозяйства. Все крайности, вызванные произволом советских администраторов, объявлялись результатом неизжитой “чрезвычайщины”, результатом влияния идео-логических установок, пропагандируемых Троцким. Именно тогда в официальном обиходе стараниями Сталина и его сторонников утверждается термин “троцкизм”, противопоставляемый термину “ленинизм”.

Очередная антитроцкистская кампания шла под лозунгом “борьбы за революционную законность”, борьбы с произволом администраторов “на местах”   [51]. К лету она закончилась. Неудачи в области сельского хозяйства были официально признаны результатом неизжитой “чрезвычайщины”, то есть влияния Троцкого. Повесть Тарасова-Родионова опять пришлась кстати. Во-первых, как аргумент к осмыслению прошедшего этапа дискуссии, во-вторых — для подготовки очередного этапа.

Стандартный подтекст

Троцкий в 1925–1926 годах уверенно контратаковал Сталина, причем тоже использовал помощь литераторов.

Едва ли не самым громким литературным скандалом 1926 года была публикация “Повести непогашенной луны” Б. Пильняка в майском номере “Нового мира”. История главного героя, крупного военачальника, напомнила читателям обстоятельства смерти М. Фрунзе, возглавлявшего Народный комиссариат СССР по военным и морским делам. Главного героя, некогда страдавшего от язвы желудка, уговаривает вновь лечиться некий высокопоставленный партийный функционер, он требует, чтобы военачальник заботился о своем здоровье, необходимом для решения задач государственной важности, и тот соглашается на хирургическую операцию, во время которой умирает. Функционер, конечно же, похож на Сталина, так что направленность повести сомнений не вызывала.

Сразу после выхода журнала почти весь тираж был конфискован. Вопрос о публикации скандальной повести обсуждался в ЦК, однако до поры ни автор, ни сотрудники редакции сколько-нибудь серьезных взысканий не получили. Скандал опять постановили “считать не бывшим”. Всерьез обсуждать причины, обусловившие публикацию, не хотели ни Пильняк, ни руководство “Нового мира”, ни сталинские администраторы. Причины тогда были и так очевидны.

Каявшийся Пильняк утверждал, будто не ведал, что творил. Допустить такое даже и теоретически вряд ли можно. Также невероятно, что В. Полонский, известный критик, редактор “Нового мира”, не заметил всеми замеченное после издания “Повести непогашенной луны”. И, конечно, не в том здесь дело, что ненависть к Сталину одолела инстинкт самосохранения. Нет, к весне 1926 года у Троцкого была достаточно сильная позиция, чаши весов колебались, резонанс, вызванный повестью, имел бы — в положении неустойчивого равновесия — какое-то значение. Однако повесть запоздала. В мае-июне Сталин опять победил, в октябре 1926 года Троцкого вывели из состава Политбюро ЦК ВКП(б), окончательно лишив реальной власти.

Сталин атаковал с опережением. Осенью 1925 года, когда была уже издана книга Тарасова-Родионова, началась новая антитроцкистская кампания, причем опять под лозунгом “борьбы за революционную законность”.

На этот раз полемика о “революционной законности” была связана главным образом с Кодексом о семье и браке. Законы, регулировавшие имущественные права женщины в браке и вне брака, вызывали едва ли не всеобщий протест. Особенно — законы, регулировавшие права матери и, соответственно, обязанности отца по содержанию семьи. Ранее подразумевалось, что подобного рода обязанности примет на себя государство, освободив женщину “для социалистического строительства”, почему и официальный брак, то есть брак, документально подтвержденный, считался “буржуазным пережитком”. В нэповских условиях советские лидеры убедились: государство не способно содержать всех внебрачных детей, обязанность содержать детей по-прежнему возлагалась на отца. Но если брак не регистрировался официально, установить, кого считать отцом, было возможно далеко не всегда. В таких случаях достаточным основанием для судебного решения о назначении “алиментов” признавалось свидетельство матери. А если в качестве вероятных отцов она указывала нескольких, они “привлекались к ответственности солидарно”. Это порождало множество конфликтов, причем сочувствие общества было не на стороне матери.

Были и попытки хотя бы отчасти упорядочить ситуацию, уточнить нормы права. Ввели, например, понятие “фактиче-ский брак”, что подразумевало “не мимолетную связь, а сколько-нибудь длительное сожительство”. Но из-за невнятности определения термина “фактический брак” ничего по сути не изменилось. Политика советского государства, сама пропаганда “новых отношений” привели к тому, что институт брака дискредитировался. Отказаться же от прежних правовых установок, признать ошибочной дискредитацию института брака считалось не вполне уместным с идеологической точки зрения. Требовалось если и не принять новые законы, то, по крайней мере, найти виновных.

Как повелось, виновными объявили Троцкого и его сторонников. Сталинским пропагандистам тогда пришлось немало постараться, чтобы кое-как обосновать весьма сомнительный тезис: противоречивые советские нормы семейного права и пресловутую “половую распущенность молодежи” надлежит соотносить не с характерным для концепций социализма нигилистическим отношением к институту брака, а с влиянием неких “ультрареволюционных” концепций Троцкого   [52].

Едва ли не первым о “семейном троцкизме” открыто сказал Демьян Бедный в поэме ““Всерьез и… не надолго” или советская женитьба. Юридический трактат”, напечатанной “Правдой” 3 декабря 1925 года. Окончательно же акценты были расставлены в повести С. Малашкина “Луна с правой стороны, или Необыкновенная любовь”, опубликованной “Молодой гвардией” девять месяцев спустя53.

Н. Кочеткова отмечает в связи с этим: для главной героини повести Малашкина “годы в вузовском общежитии — цепь многочисленных случайных связей, сопряженных с обильными возлияниями, непременной анашой и, конечно, оргиями, “афинскими ночами”, что устраивают такие же, как она, комсомолки и комсомольцы, увлеченные теориями “половой свободы””   [54]. Но героиня выбрала подобного рода образ жизни отнюдь не самостоятельно. Кочеткова доказывает, что Малашкин трактует пресловутую “половую распущенность молодежи” как “результат непосредственного влияния “левой оппозиции” в целом и особенно инородцев, точнее, евреев”. Соответственно, идеолог “половой свободы” и пропагандист “афинских ночей” — некий Исайка Чужачок. В данном случае сочетание имени и фамилии героя значимо само по себе, да и говорит Исайка с явным акцентом. К тому же, по словам Чужачка, его в родном городе “маленьким Троцким называли”.

Прием был узнаваемый, его и Тарасов-Родионов использовал. Не обошлось и без антисемитского ярлыка, аналогичного “шустрому южанину”. В повести Малашкина Исайка Чужачок и другие евреи-комсомольцы были названы “подозрительной молодежью, приехавшей с окраин”, то есть из областей, относившихся ранее к “черте оседлости”.

Достаточно откровенная антисемитская направленность повести Малашкина обусловила протесты некоторых критиков, тогда уже ко многому привыкших   [55]. Но протесты были невнятными, как и в случае с “Шоколадом”, а через год повесть Малашкина вышла отдельным изданием.

Стандартный итог

В 1926 году повесть Тарасова-Родионова не переиздавали. Она, во-первых, свою роль опять сыграла, во-вторых, на фоне других литературных скандалов 1926 года была бы и не столь заметна.

“Шоколад”, как и повесть Малашкина, переиздали в 1927 году, когда Сталин завершал разгром сторонников Троцкого, затем в 1928 году, когда исключенный из партии Троцкий был выслан из Москвы. Тогда опять развернулась дискуссия о “революционной законности”. На этот раз Троцкому инкриминировали не только стремление к “мировой революции”, но и продовольственный кризис: неудачи в сельском хозяйстве страны вновь объясняли не вполне изжитым “троцкизмом”, стремлением некоторых администраторов действовать исключительно “чрезвычайными методами”.

О подготовке очередного переиздания “Шоколада” в 1929 году заведующий Государственным издательством РСФСР А. Халатов докладывал в ЦК: “Я лично вел переговоры с т. Тарасовым-Родионовым о выпуске “Шоколада” в издании Дешевой Библиотеки Госиздата, которая продвинет эту вещь в широкие массы. Автор дал мне согласие на выпуск “Шоколада” в ноябре-декабре 1929 года”   [56].

Но публикация тогда не состоялась. “Шоколад” был вновь издан только в 1930 году.

Причины вполне очевидны, если учитывать контекст политической борьбы. В 1929 году Сталин победил окончательно, советская “левая оппозиция” по сути уже не существовала, Троцкий был выслан из СССР. Однако Сталин одновременно решал и другую задачу. Еще в конце 1927 года он приступил к дискредитации очередного конкурента, Н. Бухарина, поспешно объявленного лидером “правых уклонистов”, которым, в отличие от “левых уклонистов”, инкриминировался “отказ от классовой борьбы”. После окончательного разгрома сторонников Троцкого повесть Тарасова-Родионова, осмысленная в качестве “антитроцкистской”, то есть “антилевацкой”, не соответствовала задаче дискредитации “правых уклонистов”. Потому на исходе 1929 года и отложили переиздание “Шоколада”. А в 1930 году, подводя итоги очередного этапа так называемой “коллективизации”, Сталин заявил, что все эксцессы были вызваны пережитками “чрезвычайщины” — излишним усердием “перегибщиков”, не справившихся с “головокружением от успехов”   [57]. К тому времени Бухарин и его сторонники были побеждены, Сталин привычно начал борьбу с “левым уклоном”, и повесть “Шоколад” опять пригодилась: в периодике вновь муссировалась тема об отступлениях от принципов “революционной законности”   [58].

Но и в 1927 году, и в 1928 году, и в 1930 году критики практически не обращали внимания на публикации “Шоко-лада”.

С учетом политического контекста причины очевидны. На исходе 1927 года, когда сторонников Троцкого исключали из партии, увольняли со службы, бранить “Шоколад” было опасно, потому что повесть считалась “антилевацкой” и отрицательный отзыв могли воспринять как защиту “левых”. Однако и похвала была неуместна, потому что не соответствовала актуальной пропагандистской установке — борьбе с “правыми”. Тут следовало проявить осторожность, что критики и делали. В 1928 году ситуация была та же. Она и в 1930 году по сути не изменилась. Конечно, Сталин очередной раз осудил “перегибщиков”, “чрезвычайщиков”, но антибухарин-ские пропагандистские кампании — борьба с “правыми уклонистами” — осуждены не были. Критикам опять пришлось проявить осторожность.

В начале 1930-х годов напоминания о “красном терроре” стали вовсе нежелательными, и повесть Тарасова-Родионова окончательно признали неактуальной. С годами повесть забывалась.

Ко второй половине 1930-х годов такие политические дефиниции, как “правые” и “левые”, окончательно утратили традиционные значения. Да и Сталин довел ситуацию до абсурда, инкриминировав уже побежденным своим оппонентам создание некоей антигосударственной “право-троцкистской” (то есть буквально: право-левой) организации. Возможно, это было одним из проявлений свойственной ему макабрической иронии, хотя и не исключено, что советский лидер пытался таким образом деактуализовать ставшие ненужными политические ярлыки. Ненужной — в официальной истории советской литературы — стала и скандальная повесть Тарасова-Родионова. Сама память о реальном политическом контексте уничтожалась.

Вряд ли Тарасов-Родионов был арестован в связи с “Шоколадом”. Повесть — своего рода карта в большой игре. Когда важнейшие этапы ее закончились, Тарасов-Родионов не уцелел, как не уцелели и многие другие, участвовавшие в той игре или не участвовавшие: Пильняк, Сосновский, Зазубрин, Авербах, Воронский и т.д.

Примечания

[1] Далее цит. по: Тарасов-Родионов А.И. Шоколад // Молодая гвардия. 1922. № 6-7.

[2] См.: Чуваков В.Н. Тарасов-Родионов А.И. // Краткая литературная энциклопедия. Т. 7. М.: Советская энциклопедия, 1972. Стлб. 387; Казак В. Тарасов-Родионов А.И. // Казак В. Лексикон русской литературы XX в. М.: РИК Культура, 1996. С. 412; Тарасов-Родионов А.И. Автобиография // Пролетарские писатели. Антология пролетарской литературы. М., 1924. С. 607; Русские писатели XX в. Биобиблиографический словарь. Ч. 2. М.: Просвещение, 1998. С. 419; Писатели современной эпохи. Биобиблиографический словарь русских писателей XX века. Т.1 / Под ред. Б.П. Козьмина. М., 1928. С. 244–245.

[3] См., например: Тарасов-Родионов А.И. Линев. (Повесть) // Октябрь. 1924. № 1; Тарасов-Родионов А.И. Тяжелые шаги: Февраль. М.–Л., 1928; Тарасов-Родионов А.И. Тяжелые шаги: Июль. М., 1933.

[4] Цит. по: Александрова В. Литературные заметки (1939 г.) // Александрова В. Литература и жизнь: Очерки советского общественного развития (До конца Второй мировой войны). Избранное. N.Y., 1969. С. 324, 326.

[5] См., например: Геллер М. Концентрационный мир и советская литература. London, 1974. С. 103. Ср. также: Казак В. Указ. изд. С. 412—413.

[6] См., например: Дикушина Н.И. Введение // Очерки истории русской советской журналистики. Т. 1. 1917–1932. М.: Наука, 1966. С. 82, 83, 86, 91, 137; Кузнецов М.М. “Красная новь” // Там же. С. 219; Хай-лов А.И. “Молодая гвардия” // Там же. С. 373; Дмитриева Т.Б. “На посту” // Там же. С. 390, 393; Швецова Л.К. “На литературном пос- ту” // Там же. С. 407, 411; Хайлов А.И. Периферийные журналы // Там же. С. 489; Чувакова В.Н. “Колхозник” // Там же. Т. 2. 1933–1945. С. 164; Максимов А.А. “Октябрь” // Там же. С. 315; Дмитриева Т.Б. “Знамя” // Там же. С. 340, 344.

[7] Чуваков В.Н. Указ. соч. Стлб. 387–388.

[8] См., например: Бахметьева Е.П., Бузник В.В., Выходцев П.С. и др. История русской советской литературы. М.: Высшая школа, 1986. С. 118.

[9] См., например: Лепилов В. Свидетельство очевидца // Литературная Россия. 1987. 25 сентября.

[10] См., например: Голубков М.М. Русская литература XX в. После раскола. М.: Аспект Пресс, 2001. С. 145.

[11] О проблемах коммерциализации/декоммерциализации деятельности издательств см., например: Фельдман Д.М. Салон-предприятие: писательское объединение и кооперативное издательство “Никитинские субботники” в контексте литературного процесса 1920–1930-х годов. М.: Изд. РГГУ, 1998.

[12] См.: Правдухин В. Повесть о революции и о личности // Сибирские огни. 1989. № 2. С. 4; Панков А. Анатомия террора // Новый мир. 1989. № 9; Шапошников В. Предостережение // Литературная газета. 1989. 20 сентября.

[13] См.: РГАСПИ. Ф. 303. Оп. 1. Д. 1. Лл. 12–14об.; РГАЛИ. Ф. 341. Оп. 2. Ед. хр. 4; РГАЛИ. Ф. 25.04. Оп. 1. Ед. хр. 127.

[14] Здесь и далее “Автобиография. 01.10.1921” цит. по: РГАСПИ. Ф. 303. Оп. 1. Д. 1. Лл. 12–14об.

[15] Здесь и далее “Автобиография (1920-е)” цит. по: РГАЛИ. Ф. 341. Оп. 2. Ед. хр. 4. Л. 3.

[16] Письмо П.Я. Данчичу. 12. 06. 1917 // РГАСПИ. Ф. 303. Оп. 1. Д. 2. Лл. 1–4.

[17] См.: Тарасов-Родионов А. И. Личный листок // РГАСПИ. Ф. 303. Оп. 1. Д. 1. Л. 10об. См. также: Тарасов-Родионов А. И . Письмо в ИСТПАРТ. 17.11.1921 // РГАСПИ. Ф. 303. Оп. 1. Д. 7. Л. 2.

[18] См.: Сталин И. Записка. 17.11.1921 // РГАСПИ. Ф. 303. Оп. 1. Д. 7. Л. 1.

[19] Сталин И. Письмо в ИСТПАРТ от 30.11. 1921 // РГАСПИ. Ф. 303. Оп. 1. Д. 7. Л. 4.

[20] Здесь и далее цит. по: Воронский А. Литературные заметки // Красная новь. 1923. № 1.

[21] Правдухин В. Литература о революции и революционная литература // Сибирские огни. 1923. № 1-2 (январь–апрель). С. 217.

[22] Здесь и далее цит. по: Вл. П. Шоколадное извращение революции // Ткач (Иваново-Вознесенск). 1923. № 2 (февраль). С. 124–125.

[23] Здесь и далее цит. по: Сосновский Л. Слабительный “Шоколад” // Рабочая газета. 1923. 13 апреля.

24 См.: Фельдман Д.М. Терминология власти: Советские политиче-ские термины в историко-культурном контексте. М.: Изд. РГГУ, 2006. С. 76–82.

[25] См., например: А.Г. Вопрос критикам “Шоколада” // Октябрь мысли. 1923. № 5. С. 2. Ср. также: Тарасов-Родионов А.И. Классическое и классовое // На посту. 1923. № 2-3.

[26] Бродский Р. “Шоколад” // Красный студент. 1923. № 2-3. С. 49.

[27] Здесь и далее цит. по: Чужак Н. Салопницы, умученные критикой // Известия. 1923. 22 июля.

[28] Здесь и далее цит. по: Коган П.С. Литература этих лет. 1917–1923. Иваново-Вознесенск: Основа, 1924. С. 82–97.

[29] Здесь и далее цит. по: О красном терроре // Вестник Народного комиссариата внутренних дел. 1918. № 21-22. С. 1.

[30] См., например: Фельдман Д.М. Терминология власти. С. 154.

[31] Здесь и далее цит. по: Приказ о заложниках // Еженедельник ВЧК. 1918. № 1. С. 11.

[32] Лацис М. Красный террор // Красный террор. 1918. № 1. С. 1.

[33] Почему вы миндальничаете? // Еженедельник ВЧК. 1918. № 3. С. 7.

[34] О текстуальных совпадениях см.: Фельдман Д.М. Чрезвычайные обстоятельства — чрезвычайные меры? // Родина. 1989. № 6.

[35] См.: Постановление Президиума ВЦИК по поводу статьи “Нельзя миндальничать”, помещенной в “Еженедельнике Всероссийской Чрезвычайной Комиссии”. 25.10.1918 // Декреты советской власти. Т. III (11 июля — 9 ноября 1918 г.). М., 1964. С. 451; Решение ЦК РКП(б) о закрытии “Вестника чрезвычайных комиссий” // РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 2. Д. 5. Лл. 1–1об.

[36] Постановление ВЦИК об упразднении Всероссийской чрезвычайной комиссии и правилах производства обысков, выемок и арестов // Собрание узаконений и распоряжений рабочего и крестьянского правительства. 1922. № 16. Ст. 160.

[37] Постановление ВЦИК о введении в действие УК РСФСР // СУиР. 1922. № 55. Ст. 153.

[38] Тарасов-Родионов А.И. Последняя встреча с Есениным. 10.I–26 г. // С.А. Есенин. Материалы к биографии / Сост. Н.И. Гусева, С.И. Субботин, С.В. Шумихин. М.: Историческое наследие, 1992. С. 253.

[39] Фельдман Д.М. Терминология власти. С. 260–262.

[40] Стучка П.И. Пролетарская революция и суд // Пролетарская революция и право. 1918. 1 августа.

[41] См.: Постановление о точном соблюдении законов //СУиР. 1918. № 90. Ст. 908; Ленин В.И. Набросок тезисов постановления о точном соблюдении законов // Ленин В.И. Полн. собр. соч. (далее — ПСС). Т. 37. М.: Политиздат, 1981. С. 129. Ср.: Фельдман Д.М. Терминология власти. С. 280–287.

[42] Одесский М.П., Фельдман Д.М. Поэтика террора и новая административная ментальность: очерки истории формирования. М.: Изд. РГГУ, 1997. С. 64–77; Фельдман Д.М. Терминология власти. С. 289–317.

[43] Крыленко Н. На старую тему // Известия. 1921. 20 мая.

[44] См.: Ленин В.И. О внутренней и внешней политике республики. Отчет ВЦИК и СНК IX Всероссийскому съезду Советов // Ленин В.И. ПСС. Т. 44. М.: Госполитиздат, 1964. С. 328–329.

[45] См., например: Агурский М. Идеология национал-большевизма. Paris, 1980.

[46] Тарасов-Родионов А.И. Последняя встреча с Есениным. С. 251–252.

[47] См., например: Кацис Л.Ф. Русско-еврейский аспект полемики А. Селищева, Г. Винокура и А. Горнфельда о “языке революционной эпохи” (слово “извиняюсь”) // Кацис Л. Осип Мандельштам: мускус иудейства. Иерусалим: Гешарим; М.: Мосты культуры, 2002.

[48] См., например: Правда. 1923. 16 января.

[49] Тарасов-Родионов А.И. Письмо И.В. Сталину о повести “Шоколад”. 15 марта 1925 г. // Большая цензура: Писатели и журналисты в Стране Советов. 1917–1956. М.: МФД; Материк, 2005. С. 96.

[50] Здесь и далее цит. по: Авербах Л. Литературные очерки. О “Шоколаде” А. Тарасова-Родионова // Молодая гвардия. 1925. Кн. 10-11. С. 207–212.

[51] Фельдман Д.М. Терминология власти. С. 294–305.

[52] См.: Одесский М.П., Фельдман Д.М. Легенда о великом комбинаторе (в трех частях, с прологом и эпилогом) // Ильф И., Петров Е. Золотой теленок. М.: Вагриус, 2000. См. также: Фельдман Д.М. Терминология власти. С. 326–342.

[53] Здесь и далее цит. по: Малашкин С.И. Луна с правой стороны, или Необыкновенная любовь // Молодая гвардия. 1926. № 9.

[54] Здесь и далее цит. по: Кочеткова Н.Е. Дискуссия о “порнографической литературе” в журналистике 1920-х гг. Диссертация на соискание ученой степени кандидата филологических наук. М., 2004.

[55] См., например: Полонский В. Критические заметки (О рассказах С. Малашкина) // Новый мир. 1926. № 2.

[56] Халатов А. Письмо в ЦКК тов. Ярославскому. 07.03.1929 // РГАСПИ. Ф. 303. Оп. 1. Д. 9. Л. 2об.

[57] Сталин И.В. Головокружение от успехов // Сталин И.В. Собр. соч. Т. 12. М.: Госполитиздат, Институт Маркса–Энгельса–Ленина при ЦК ВКП(б), 1949.

[58] Фельдман Д. М . Терминология власти. С. 353—357.

Опубликовано: Вопросы литературы. 2007. № 5.

 
 

Конференции.
Круглые столы.
Выставки. Презентации
Международный научный симпозиум «Социально-экономическое развитие бывших регионов Российской империи в ХІХ – начале ХХ в.»

Проведение симпозиума запланировано 3–6 апреля 2014 г. в г. Ялта

 
2-я Всероссийская научно-практическая конференция «Сохранение электронной информации в России»
5 декабря 2013 г. в Москве при поддержке Министерства культуры Российской Федерации состоится
 
Олимпиады по истории

Олимпиада РГГУ для школьников 11-х классов

 



Вестник архивиста

Информационная система <<Архивы Российской академии наук>>

Для размещения материалов на сайте обращайтесь на электронную почту rodnaya.istoriya@gmail.com
© 2017 Родная история. Все права защищены.